Владимир Владимирович

Поздний же Маяковский воспринимался с уважением, но без увлечения, хотя в поэмах о Ленине или об успехах первой пятилетки многие и многие строки удивляли каким-то электрическим сиянием.

Кстати, об электричестве. Сам Маяковский в разговоре с Пастернаком самоопределился следующим образом: «Разница между нами в том, что вам нравится молния в небе, а мне — в электрическом утюге». В этом же его отличие не только от Пастернака, но и от всех русских поэтов вообще. Маяковский обожал Машину. Ему нравились аэропланы, локомотивы, танки, линкоры, автомобили. Ему нравилось быстрое движение вперед. «Так, чтоб брюки трещали в шагу». Он рвался в будущее, которое видел как сочетание творческого бескорыстия, принципиальной небуржуазности и обилия всевозможных полезных и прекрасных машин и аппаратов. Это был его собственный вариант социализма. Вполне приемлемый, надо признаться, вариант.

Сейчас, когда мы досыта начитались какой угодно «иной» поэзии, когда нет ни Ленина, ни ВКП(б) – КПСС, нет даже воспетого Маяковским советского паспорта (какой, кстати, мощный образ – «краснокожая паспортина»), стало интересно читать Маяковского не раннего, а именно позднего, «партийного». И в этом чтении обнаруживаются удивительные вещи. Сталинская формула – «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» – оказывается абсолютно верным определением сути позднего Маяковского. Ведь советская эпоха — это время строительства и созидания: в те годы новый завод или фабрика вступали в строй каждые 20 дней. Этот гигантский рывок вперед не мог не увлечь Маяковского, и он решился на единственный в своем роде эксперимент: заставить поэзию участвовать в действительно серьезном деле — в индустриализации огромной, но отстающей в промышленном и техническом отношении страны. Поэтический талант Маяковского колоссален, и это делает эксперимент безумно интересным, вне зависимости от того, как относиться к его результатам. В конце концов, стихов о жизни души, любовных переживаниях или мистических озарениях в нашей поэзии и так предостаточно, а вот такое явление, как гигантский поэт на гигантской стройке, уникально.

Рядом с Маяковским издавна и неотменимо стоит Сергей Есенин. Они такие же необходимые друг другу антагонисты, как Пушкин и Лермонтов, Толстой и Достоевский. Этакий загадочный закон «инь и ян» в применении к русской литературе… В Есенине больше всего поражает огромная, единственная в своем роде любовь к нему народа. Есть в есенинских интонациях и образах нечто такое, что отзывается в сердце ни с чем не сравнимым чувством. Даже сейчас, когда есенинская Русь давным давно исчезла. Само это чувство — неповторимо русское, исходящее из каких-то славянских, нам самим неведомых глубин.

Есть еще одна фигура, которая маячит за спинами Маяковского и Есенина. Это их современник Велимир Хлебников, самый, наверное, загадочный русский поэт, являющий собой совершенный образец гения: бездомный, безденежный, живущий в тех пространствах, где Слово, Звук и Вещь — одно и то же. Он творил стихи почти беспрерывно, писал на случайных клочках бумаги и бросал их потом в какой-то мешок, нисколько не интересуясь их дальнейшей судьбой. Большая часть этих стихов вряд ли будет понятна обычному любителю поэзии. Но есть у него строки, чье очарование общедоступно:

Пролетела, улетела
Стайка легких времирей…

Это изящное слияние «снегирей» и «времени» одним касанием пера рисует нам образ нашей быстротекущей, как бы заранее прошедшей жизни.

Владимир Маяковский, человек самоуверенный и самолюбивый, хорошо знавший себе цену, испытывал к Хлебникову (к нему одному!) почтительное чувство и называл его своим учителем.