|
Вечерняя мелодия
Из записок эмигрантки
Вечер. Солнце едва скрылось за горизонтом, но на шпиле Фриденскирхи еще остался мягкий отсвет угасающего луча.
Я люблю закатные часы, этот плавный переход дневного освещения в волшебный полумрак сумерек. Городской пейзаж, открывающийся из окна моей квартиры, в такие минуты похож на декорации старинной пьесы.
Музыка пробивается сквозь уличный шум. Светло и грустно звучит ноктюрн Шопена. Пассажи летят легко и стремительно. Это дочь за роялем в соседней комнате отрабатывает такт за тактом, готовясь к очередному занятию.
Одно ухо настроено на музыку, долетающую из дочерней комнаты. Другое - настойчиво блокируется "улицей". Шум привычный, однообразный, несмотря на частые сигналы "татю-тата". Сердце замирает и суеверно тянет поплевать три раза через левое плечо.
Душа разрывается на части от музыки, от радости за дочь, которая, наконец, нашла себя, и от патологического страха аварий, ведь каждый сигнал может стать чьей-то бедой, чья-то жизнь может оказаться в опасности.
Окна выходят на оживленную трассу. Смотришь на нескончаемый поток машин в ночи и, несмотря на видимую красоту - дивную цепь огней, - жуть берет.
Я давно уже не люблю машин. Этот страх жил в глубине подсознания после стресса, перенесенного в детстве. Осознанным, наверное, он стал с тех самых пор, когда у нас с мужем появились дети. Тогда объявились всякие страхи, изменились многие взгляды, интересы. Это вполне закономерно, ведь материнский инстинкт даже вкус в корне меняет.
Мне - 46. Свой возраст чувствую вполне. Но, к сожалению, недавно. К счастью, тоже. Чрезмерная работа головы старит сердце. Вернее, подтягивает возраст души к календарному возрасту. Раньше выходило так, что работы головы было меньше. Обычно эмоции перехлестывали. Сейчас иначе.
Наверное, действует здешняя среда. Уходит русская бесшабашность, рисковость, приходит расчетливость, осторожность, реалистичность.
Но - все же, не без полета! Летать мне, наверное, суждено всегда.
Тут меня никто не излечит. Без полета, без неугасающей веры в лучшее была бы не я, а кто-то совершенно другой.
Это у меня от отца.
Он еще летает и поэтому жив.
Не устает летать!
А вот когда устанет, тогда все, конец...
И ведь сколько раз ему обрывали крылья.
Ничего - новые вырастали!
И так было всегда, даже тогда, когда меня еще не было на свете.
ГЛАВА 1.
1.
Поезд шел на запад. Духотища в вагоне жуткая. Солдаты, уральские ребята, ехали на войну. Вагон забит до предела, разве что только не стояли. Смеялись, курили, ели, пили, с матерком поминали Гитлера. И почему-то все радовались, что их везут на фронт. Не думали, что на убой, как скот. Наоборот, верили, что едут на подвиг, драться и умирать за Родину, за Сталина.
Уже забыты в дымном вагонном мареве слезы матерей и сестер, безумные вопли жен...
В бодряческих грубоватых разговорах осталась одна чистая, отмытая от чувств, мысль: на фронт, на фронт!
Проньку никто не оплакивал. Некому. Но подвиг совершить он мечтал.
Как же! Так и война без него кончится, пока он дорастет.
Стоять у станка подростком по 14 часов - это, конечно, не подвиг. Точить пульки - какая проза!
Нет, он может много больше - стать лучшим разведчиком в партизанском отряде, например.
Он уверен абсолютно, что отсутствие его у партизан - большая утрата. Его ловкость, умение, сноровка приблизили бы обязательно победу над фашистами.
Да вот беда, - не верят в его способности военкоматчики. Смеются, издеваются над его невзрачным видом.
Ну не вышел ростом, ну не удался в плечах, ну годов маловато. А не разумеют того, что не силой берут, а умением. Эх, а еще военные! Забыть самого Суворова. Как говорят: мал золотник, да дорог.
Решение пришло быстро.
Заканчивалась очередная мобилизация, и эшелон с новобранцами отправлялся ночью.
Пронька толкался среди провожающих.
Перрон стонал, выл, где-то контрастом раздиралась гармошка, но быстро угасла.
Голова работала четко - только бы незаметно проскользнуть в какой-нибудь вагон. Только бы проскользнуть.
Играя провожающего, заскочил на ступеньку с каким-то там подходящим возгласом, типа:
- Федюха! Где ты там застрял?
Офицерик и не обратил на него внимания, стоял, оцепенело глядя в толпу.
В тамбуре чуть задержался, перевел дух - уф! Получилось! Теперь забиться в укромный уголок, где-нибудь под лавку. И как можно дольше не выдать себя.
2.
- А ну, вылазь, паршивец!
- Что, выспался?
Пронька ослеп - от внезапного света.
Сколько он спал, не знает, но, видать, долго. Сказались перенапряжение и убийственная духота позже, когда поезд уже ехал и под носом маячили пыльные новые вонючие кирзовые сапоги.
Правда, запах кирзы ему всегда нравился, и сами кирзовые сапоги были постоянным предметом его безнадежной зависти.
А здесь этот бравый аромат показался-таки просто ядовитым.
Но особые мучения приносили растоптанные у самого его лица папиросные окурки.
К этой пакости он чудом не пристрастился. Выплюнутые из чужих ртов папиросы вызывали лишь брезгливость, хотя его ровесники в детстве с благоговением собирали чинарики. И он - не рыжий - попробовал было взяться за это ремесло. Да, видать, не на того курильщика нарвался.
Как-то, давно еще, собрался он подобрать брошенный, еще дымящийся окурок, да вдруг весь взвился от боли - хозяин окурка с размаху наступил ему на руку.
Пронька обиженно и со злостью поднял голову и... даже испугался.
На него смотрела ухмыляющаяся красно-синяя рожа, и страшным на этой роже был рот - коросты, гной и еще что-то смердящее щерилось на него.
Как же долго он отмывался потом. Охота к курению отпала сама собой.
- Вы меня только не высаживайте, - все бубнил Пронька, щурясь от света и медленно выползая из своего убежища.
Руки и ноги так отекли, что он не чувствовал жесткой хватки усатого здоровенного детины, который хорошенько тряхнул его напоследок, легонько поддал по заднице и усадил на лежащий в проходе вещмешок.
- Неуж, с самого Свердловска здесь кукуешь?
- Ну так что? Я на фронте нужен!
Хохот обрушился на него.
Но это хорошо. Как раз это ему и надо.
Значит, первая опасность позади - сразу, по крайней мере, не высадят.
А рассказать Проньке есть что. Поймут, небось, что искать никто его не будет - сирота. В жизни сам всему научился, еще любому фору даст.
А горло некстати пересохло, горит. Почти сутки без воды. Губы облизать уже давно нечем.
Солдатики-то с пониманием, тянут ему свои фляжки.
- У-ух, да там водка! Смеются.
Детина, что с усами, цыкнул на всех.
Притихли. Слушают дальше глазастого мальчонку. Любопытный он. Мать родная бросила - пусть пропадает или кто подберет, не жилец он на вид был, совсем заморыш.
Отца вот помнит: военный! - посадит, бывало, его на ногу, на сапог, и качает.
Жалко Проньке себя становится, слезы текут по щекам. Он не хочет это показать, хорохорится, что-то пытается доказывать...
Мужики опять смеются, уже совсем по-доброму:
- Э-ва, развезло парнишку. - Хлеб с салом подсунули.
- Ешь, вояка! Закусывать надо, когда пьешь.
Воякой стать Проньке было не суждено. Вроде и приняли его к себе солдаты. Особо заступался за пацана тот самый усатый детина, Дмитричем звали его. И был он не молодым новобранцем, а уже вполне в годах, в отцы Прошке годился, - добровольцем ехал.
Тоже, видать, плакать некому было. Так позднее и выяснилось. Крепкими друзьями стали они с тех пор на всю жизнь. Потянулись две сиротские души друг к другу. Разница в возрасте тут не помеха.
Но прежде случилась беда. Страшная беда.
Вот уже и фронт недалеко, едут солдатики навстречу беде. Песни поют. Кто притомился, вверху на полках похрапывает.
Да не доедут они, сердешные, не опробуют Прошкины точеные пульки о вражеские котелки. Сами свои головы сейчас положат, и не на поле брани, а посреди мирной казацкой степи.
Туда уже долетают немецкие бомбочки.
Летающий бомбовоз сбросит партеечку и улизнет тихонечко. И знают же куда лететь - на русских солдатиков.
Тормоза визжали, как учебные сирены.
Храпуны с полок приземлялись на чьи-то шеи.
Паники не было, но было страшно.
От первого налета бомбы разорвались где-то далеко позади. Поезд еще по инерции шел, но уже из всех дверей и окон сыпались, как горох, в новеньких зеленых мундирчиках, зеленые ребятишки.
Второй налет не заставил себя ждать...
Пронька уже достаточно отбежал от своего вагона в сторону, когда ухнуло, сверкнуло. И куски вагона оказались в воздухе.
Может, это ему уже прибредилось, он видел не только куски железа, но и куски человеческого тела.
И все красное вокруг.
А потом будто этот самый вагон опустился на его спину.
Крикнуть он уже не успел.
Кому?
* * *
Не знаю, когда и как пришло ко мне решение начать писать книгу. Книгу о судьбе отца и матери, рода - своего собственного и не только, потому что в мою личную судьбу укладываются судьбы многих, кого еще совсем недавно именовали "гомо советикус".
Это была особая порода людей, выведенная искусственным экспериментальным путем. Первое, что предпринял чудовищный экспериментатор - это отсек прошлое, превратив общество в сад без земли, а людей - в растения без корней.
Так появились на свет Иваны, родства не помнящие. Они жили за железным занавесом, изолированные от всего мира. Так легче было внушать им прозрачные мечты о коммунистическом рае, ждавшем их впереди, где-то там в конце длинного тоннеля.
Под этот гипнотический рассказ с людьми можно делать все, что угодно, например, - отменить веру в Бога, разрушить храмы, а Богом сделать "отца народов", бывшего преступника, жестокого садиста. И пока он творил свою расправу, одурманенные и одураченные люди громко распевали песни о свободной и счастливой жизни и считали себя самыми передовыми и гуманными в мире, а значит и самыми значительными.
На самом же деле они были лишь винтиками адской машины, все отнимающей, но дающей взамен крикливые лозунги и лживые обещания.
Когда же машина остановилась и разрушилась, винтики оказались никому не нужны, и 'это стало их трагедией.
Сознание возвращалось к ним тяжело и тревожило памятью тех, кого они когда-то честно пытались забыть и не называли их имен вслух.
И у моих родителей была своя трагедия, своя тайна.
Дома, в России, я почти никогда не думала об этом, но здесь, на чужбине, даже звук слов "папа", "мама" 'стал иным.
Вернее, иной стала энергия, идущая от них. Я словно физически чувствовала приток жизненных сил, когда произносила их. Почему? Что за странный эффект?
Потом поняла, что, думая обо мне там, на далекой Родине, они незримо поддерживают мой оптимизм и мужество.
Придя к этому выводу, я дала волю памяти и воображению. Когда было особенно не по себе, садилась перед чистым листом бумаги и погружалась в историю семьи.
Это было моим лекарством, жизненным эликсиром, не дающим пасть духом и погрузиться в ностальгию. Повторяя слова Марины, Цветаевой:
Тоска по Родине - давно разоблаченная морока, -
я пыталась противостоять этому чувству, призвав на помощь всех, кто стоял за моей спиной, - и, в первую очередь, конечно, отца и мать.
ОБ АВТОРЕ ДАЛЕЕ...
К каталогу рубрики  Вверх
|