07:11, 12 июля 2017 года

«Ставропольская правда» в судьбе журналиста и писателя Георгия Пряхина

Главному редактору газеты «Ставропольская правда» Балдицыну В.В.

Уважаемый Василий Вячеславович!

Мое письменное обращение к Вам вызвано приближающимся 100-летием газеты, у руля которой Вы сейчас стоите. Мне, питомцу ставропольской журналистики, показалось предосудительным остаться в стороне от этого большого события, не откликнуться на него. Возможно, мое письмо и содержащееся в нем предложение всерьез заинтересуют редакцию. В таком случае я буду рад, если они увидят свет на ваших страницах.

Честно говоря, не могу припомнить, чтобы я когда-либо печатался в «Ставропольской правде» как журналист. Парадоксально, но, может быть, именно этим она и дорога мне вдвойне. Ведь именно «Ставропольская правда» полвека назад печатала мои стихи (а кто из нас не терзался ими в нашей репортерской юности!). Печатала даже тогда, когда я солдатом служил в армии далеко-далеко от Ставрополья. Печатала и даже присылала мне, грешному, гонорары: эти желтенькие квиточки, счастливые лоскутки я помню до сих пор - они были так нелишни! А каждая публикация являлась для меня не просто звездным часом - она поднимала меня даже в глазах моих соучеников по одиннадцатому классу Буденновской вечерней школы рабочей молодежи (пожалуй, я был самым младшим в классе, остальные – после армии, а кое-кто и после тюрьмы), и тем более – в моем стройбате… «Ставропольская правда» уже при Вашем, Василий Вячеславович, попустительстве печатала и главы из дорогого мне и тоже, можно сказать, юношеского «Интерната».

В «Ставропольской правде» работали люди, которым я многим обязан в жизни. Это в первую очередь мой старший друг Иван Зубенко, который и вытащил когда-то меня из районки в Ставрополь, в незабвенный «Молодой ленинец». Это Коля Марьевский, он даже в партию когда-то меня рекомендовал. Ира Пирогова, заведующая отделом культуры. Это она в моих довольно неуклюжих прозаизмах разглядела стихи… Александр Коротин, щеголь и интеллектуал, спускавшийся к нам в «Молодой ленинец» по вечерам надрать нас в шахматы и заодно пропустить рюмочку-другую. Валера Попов, в своей неизменной «поповской» кепочке, неуемный, вечно молодой и острый на язык. Многих из них, тех, у кого я учился не столько писать, сколько жить, уже, к сожалению, нет на белом свете - тем уместнее вспомнить их добрым словом.

В недавно вышедшей моей книге «Личная версия» есть глава, посвященная одному дню, а вернее, нескольким знаменательным часам «Ставропольской правды» начала семидесятых. Это были часы знаменательные, вообще-то, для всех нас, и даже для всего тогдашнего и теперешнего мира: Леонид Брежнев встречался в Бонне на летном поле с Вилли Брандтом. Детант. Разрядка. Возможно, мы все и по сей час живы благодаря тем судьбоносным часам… «Ставропольская правда», в которой еще оставалось много фронтовиков (одного из них я чуть не забыл назвать, он был заместителем главного редактора, спокойный, вальяжный, как лев на покое, по фамилии - не соврать - Федоровский), смотрела прямую трансляцию из Германии. Ну, разрешили и нам, «комсомолятам», подняться в актовый зал «на телевизор» тоже.

Вдобавок к этой ставропольской главе прилагаю главку-гипотезу еще об одной, с глазу на глаз, встрече этих лидеров двух стран, прошедших и «горячую», и «холодную». Встреча эта точно была, ну а уж ее детали – они, признаюсь, в основном художественные.

Буду рад, уважаемый Василий Вячеславович, если мое предложение и редакции, и читателям «Ставрополки» придется по душе. В таком случае пускай это будет моим приветом и ставропольским журналистам, и всем, кто читает и любит «Ставропольскую правду» и, возможно, вспомнит меня.

Ваш Георгий Пряхин.

Москва. 29.05.2017 г.

* * *

Сейчас это кажется невероятным. Но уверяю вас, дорогие мои, что такое время все-таки было, когда в стране наличествовал дефицит телевизоров. Благословенное время, поскольку мы были молоды, и благословеннейший из дефицитов. Может, потому мы и были молоды, во всяком случае моложе, чем на самом деле, что телевизоров не было. В том катастрофическом количестве, в котором повсеместно расселились они сегодня, как гудронно хромированные навозные мухи на наших обеденных столах. Мы были моложе, потому что питались не чужой жвачкой, а телевизор нынче если и напоминает мне окно, то именно то, через которое невидимая (видны только красные, распаренные руки) подавальщица подает тебе тюремную баланду, - а миром, воспринятым вживую. Собственными глазами и ушами. Впрочем, в молодости вглядываешься, вслушиваешься, вчутливаешься, если употребить старинный русский глагол, не только общеизвестными органами чувств, не только еще совершенно нетронутой отвердением, ороговением, вполне еще сыромятной - в руках одного только времени - кожею, а, пожалуй, самим уже воздухом, тебя окружающим. Он не просто невероятно проводим, как бывает исключительно в молодости; он сам, на кубометры вокруг - ты. Слышишь, видишь, осязаешь, ни с того, ни с сего изливаясь вдруг нежданными поллюциями, - им. Воздухом, тебя обнимающим.

Обычное окно, в которое я, в частности, вглядываюсь и сейчас, - и оно сейчас напоминает мне трепетную рану действительно в м и р, пульсирующий счастьем бытия и болью, увы, тоже бытия, - куда непредсказуемее любого экрана, любого чуда электроники и электротехники. Потому что единственным медиумом, им управляющим, ему нашептывающим, является только сам Господь Бог.

При всем моем посильном православном атеизме.

Сию минуту, в частности, оно, это натуральное дачное окошко, мне, страшно близорукому, но чрезвычайно - возможно, уже в силу этой самой близорукости - чуткому, даже не показывает (ныне и присно, как известно, говорит и показывает исключительно Москва), а шепчет, подсказывает: там, в миру, прорезывается, как прорезаются ранние зубы, осень.

Тогда же телевизоров еще не хватало. (И потому мы больше думали своими мозгами - телевизор, как чип, скоро будет вживляться всем нам при рождении, как в Америке уже при рождении всем удаляется аппендицит. В данном случае процесс вживления идентичен процессу удаления. Впрочем, в молодости, допускаю, мы все же в большей, нежели сейчас, степени думали даже не собственными мозгами, а суфлерскими «шариками» Бога, что вполне простительно - лучше все же природными, чем заемными.)

В редакции краевой молодежной газеты, где я тогда работал, телевизора не имелось. Даже в кабинете - кабинетике - редактора. А вот в редакции краевой партийной газеты телевизоров имелось аж два. Можно сказать, даже двое, поскольку телевизор изначально и всегда - существо действующее, воздействующее, а стало быть, одушевленное. Двое - один заседал в кабинете редактора, Павла, не помню как по отчеству, Дубинина, а второй, как бы бельмом, незряче, участвовал в благонамеренных рабочих дискуссиях в зале заседаний редакционной коллегии.

Возможно, этим и объясняется, что заседания редколлегии «Молодого ленинца» проходили куда более бурно, чем - под присмотром бельма - чинные заседаловки в «Ставропольской правде».

И то сказать: ленинизм и правда всегда состояли в непростых отношениях.

Чтобы окончательно закончить эту тему. Я, наверное, не очень прав. Именно на заседании редколлегии «Ставропольской правды», пожалуй, самый юный ее член - Господи, какое двусмысленное выражение! - однажды отвесил звонкую оплеуху другому, значительно более старшему, по возрасту, члену - и был тут же спроважен этажом ниже, к нам, в «Молодой ленинец», на ту же, что и наверху, но с куда меньшим окладом, должность заместителя ответственного секретаря. Но, дабы вы, мои дорогие, отчетливо представляли себе всю «беспросветность» тогдашних времен, я должен сообщить, что вскорости он был назначен из замов ответственным секретарем, а по некотором прошествии времени и редактором этого самого весьма молодого «ленинца». И даже, признаюсь, именно он и давал мне рекомендацию в партию, потому как из партии его за памятный публичный скандал и трезвый мордобой (там вроде была замешана женщина) все же не выгнали. Его фамилия - Марьевский. Фамилию привожу специально, потому что она многое объясняет: Николай Марьевский по отцу поляк. Гонор, честь у него в крови. Его отец, Семен Марьевский, был паровозным машинистом. Я однажды выпивал в его, отца, компании и запомнил главное: дядька выложил на стол тяжеленные, в светлых, польских, волосках ручищи-кулачищи, оставшиеся безработными после спокойно опрокинутой рюмки, и я восторженно подумал: вот это аргумент! Правда, у Коли, сына, пясть уже шляхетская - исключительно для авторучки. Или для аристократических пощечин…

В один из дней лета семьдесят третьего «Молодому ленинцу» позволили посмотреть телевизор в «Ставропольской правде». Ну не у редактора, а в зале редколлегии. Так редколлегия «Молодого ленинца» переместилась на несколько минут в зал редколлегии относительно пожилых. Надо сказать, сидели мы довольно смирно. Без буйства - видимо, помня, что рукоприкладство здесь уже и без нас однажды стряслось.

Нам позволили туда подняться, поскольку начиналась прямая трансляция встречи в Бонне Леонида Брежнева и Вилли Брандта.

Я тогда совсем не разбирался в телевизионных премудростях - заместителем председателя Гостелерадио СССР мне только предстояло еще стать, но, думаю, прямые трансляции тогда были не в редкость. Сама тогдашняя, почти допотопная (Ной никогда бы не спасся, прихвати в свой ковчег и TV, чье парализующее воздействие сегодня общеизвестно) технология телевидения предполагала его прямое, не в записи, преобладание в эфире.

Нонсенсом являлась сама встреча, если мне не изменяет память, вообще вторая по счету. И еще большим - ее оглушительная открытость.

Хотя, по гамбургскому счету, открытым было одно: выход Брежнева из самолета и проход его по летному полю к встречавшему - впервые в послевоенной истории взаимоотношений наших государств - высокого гостя канцлеру Вилли Брандту. Брандт почему-то навстречу генсеку не шел, во всяком случае, на экране: видимо, потому что хромой. Инвалид той самой войны, на которой Брежнев был только контужен.

А как бы вы, дорогие, думали: наш бы, на весь мир, шел, а тот бы, их, на весь мир - хромал?

Вот это было поистине внове. Все в мире понимали, что эта встреча - льда и пламени? - касается каждого. Аж волосы на макушке каждого шевелились.

Что-то новое, выстраданное и даже вожделенное начиналось в термоядерном мире.

На наших глазах.

Потому нам и позволили в разгар рабочего дня подняться.

Чтоб, стало быть, действительно на наших.

Позволил, скорее всего, главный «Ставропольской правды» - Павел Дубинин. Он, выходец из районной прессы, надо признать, не очень жаловал нас, «молодежку». Краснобаев и, как водится, тайных фрондеров. В упор не видел: умильно поздороваешься с ним, когда он поднимается «через нас» к себе, на второй, а он только походя кивнет в ответ. Может, потому и Николая спровадил - как Саваоф с небес - к нам, чтобы тот кому-нибудь и здесь, внизу, морду начистил?

Но в начале трансляции он, черт возьми, и сам заявился ко всем нам - в зал, естественно, набился и народ из самой «Ставрополки». Собственной, весьма полновесной, августейшей тогда и угрюмой-таки персоной.

Видимо, скучно ему стало смотреть в собственном кабинете одному, вперившись в персональную свою раздачу. Зал, бойко перебрехивавшийся до того, перед началом репортажа, сразу уныло смолк.

Приход Дубинина казался нам еще значительнее и знаменательнее явления Брежнева из чрева Ил-62.

Лично я, признаться, Дубинина не опасался. Потому что в отличие от всех других моих сослуживцев по «Молодому ленинцу» о «Ставропольской правде» не мечтал. У меня совсем другие планы. Для претензий на «Ставрополку» я слишком молод, а вот для этих других мечтаний именно юность моя и являлась их тайной сообщницей. К тому же я и сам выходец из районной газеты. Это нас как-то втайне роднило, хотя Дубинин наверняка и не подозревал об этом родстве - он и фамилии моей не знал и вообще уж меня-то точно в упор не видел. Но я-то рассматривал его, пожалуй, повнимательнее, чем все остальные, даже его подчиненные. Я знал, что он из Арзгира, а это район, райцентр, смежный с моей родиной. Я из Ногайской степи, из тьмутаракани, где степь перерождается в полупустыню, а он из степи сопредельной, почти что калмыцкой. Наш суховей - с песком, а их - с пылью, с прахом, что еще злее песка. Наш на зубах скрипит, а в их забивающей рот пыли зубы твои вязнут, как в сладкой смоле.

А поди ж ты, вон какие величественные, вальяжные, и оттуда, как из преисподней, выныривают!

Это и мне, в моем внутреннем самосознании, как бы давало некий шанс.

В отличие от подавляющего большинства собравшихся я не был всецело поглощен одним только телевизором.

*****

Я, дурак, все же во все глаза смотрел на Брежнева, а мне, вообще-то, надо было повнимательнее всматриваться вокруг. Многих-многих из этих людей я уже видел в последний раз. Этим же летом, в июне, уже уехал в Москву на стажировку в «Комсомолку» и больше уже в «Молодой ленинец» не вернулся.

Нельзя сказать, что вся страна тогда приникла к телевизорам. Во-первых, у всей-то страны телевизоров еще точно не было. Во-вторых, разгар рабочего дня, по вечерам тогда обожали фигурное катание. Да и не все понимали, что происходит на самом деле.

Эти - понимали.

Уже хотя бы потому, что большинство сидевших вокруг меня - фронтовики. Фронтовики, а только потом уже журналисты. То было еще время, когда определение «фронтовик» поглощало все остальные, последующие: профессию, возраст. Впрочем, возраст у них, так во всяком случае казалось нам, молодым, нефронтовикам, был почти неотличимо одинаков - и даже пол.

Фронтовики! Они узнавали друг друга молча и с первого взгляда и как-то незримо, но цепко держались друг дружки.

Так держатся, наверное, идущие - совместно - к совместной, братской могиле.

*****

Редактор Буденновской районной газеты, принимавший когда-то меня на работу, - фронтовик и даже в свое время советский комендант маленького, наверное, величиной с нашу же райгазету, немецкого городка. По фамилии Путилин. Чудесный человек - немцам просто повезло, настолько он был «некомендантский». Его любили и в редакции, и в большой городской средней школе, куда он после перешел директорствовать. Один из выпускных классов подарил ему велосипед с моторчиком, они тогда были в ходу. На этом велосипеде Георгий Григорьевич и попал под машину. Хоронил его весь город. В редакции же его любили в натуральном смысле этого слова - за связь с одной из сотрудниц он и лишился редакторского поста. Уверен, что и в шестьдесят четвертом, когда я перед ним, как лист перед травой, предстал, по нему еще вздыхали провинциальные полногрудые немецкие валькирии: рост, стать, орлиный нос и обходительность юного светского льва в золотых погонах.

Он говорил: «Я - двадцать четвертого, самого расстрельного года. Поэтому и живу, и думаю, как считаю нужным: по бессрочной доверенности…».

Опять же - фамилия. Предвидевшая сродственную.

Его заменил человек посуше, пришедший к нам в редакцию из госпартконтроля, - Иван Гаврилович Шакун. Но тоже фронтовик. Он посуше уже хотя бы потому, что одна рука у него еще суше, чем у самого Сталина: деревянная. Но роскошную заведующую отделом писем, на чью обтянутую нейлоном и напоминающую два нежно совмещенных и все океаны вместивших глобуса грудь, когда она царственно восседала за приткнутым к подоконнику письменным столом, через старинное стрельчатое - таких любили изображать, соблазнительно целомудренных мадонн - окно, разинув рты и пуская слюну, заглядывались, столбенея, уличные прохожие мужского пола, - так вот: эту заведующую, несмотря на пожелание «свыше» (райком и впрямь находился этажом выше газеты), новый редактор так и не выгнал.

Не выгнал! - фронтовая круговая порука. «Что будем делать? Завыдовать будим…»

Дубинин тоже, по-моему, фронтовик. Фронтовики и оба его зама. В дивизионке начинал и ответственный секретарь Маяцкий - отчество помню: Иосифович, а вот имя не припоминаю (Александр. - Ред.). С орденскими планками на пиджаке: их тоже вернул к жизни в шестьдесят пятом, вскоре после своего восшествия - да его, пожалуй, и посадили на трон фронтовики, которым надоели «вытребеньки» неистового Хрущёва, что в войну только рядился в генеральскую форму, - все тот же Леонид Брежнев. Нынешние почести фронтовикам - это уже горсть земли, бросаемая действительно в братскую могилу. Тогда же - хорошо, что они узнали их, весьма, правда, скромные, будучи еще способными воспринять этот почет почти что как запоздалую женскую ласку.

…Они вглядывались в телевизор, и лица у них таковы, словно они, почти тридцать лет спустя, самолично присутствуют при подписании Акта о капитуляции в Потсдаме…

Невысокий, с уже по-старчески немного непропорциональной по сравнению с туловищем головой, но в хорошо сшитом, хоть и советском, костюме с закругленными по тогдашней моде бортами, Брежнев шел по летному полю, напоминая чем-то Гагарина. Да, походка другая, тяжелая. Видно, что ноги уже, как у всех стариков, в отличие от живота, подсыхают. Да и не торопился, не мельтешил по-гагарински, по-мальчишески, по-лейтенантски - шаг мелкий, однако почтенный. И голова сановито, по-цесарски приподнята… И все же размер, строфа что ли, движения, как и сам абрис фигуры, - очень русский, Гагарина!

Не знаю, как кто, а я внимательнее всего глядел на его туфли. На шнурки: не развязались бы, как у Гагарина! Тот и с развязанным шнурком, как заводной, домаршировал до кремлевской трибуны, а этому и паутина, протяни ее поперек, помешать могла.

Не помешала.

Дошел!

Если и не до Берлина, то до самого Бонна, что нынче еще важнее.

Застывший, на Генриха Бёлля чем-то похожий, Брандт не выдержал и, косолапя, тоже сделал шаг навстречу.

Да, мне бы еще внимательнее надо было бы смотреть вокруг: Брежнева-то в своей жизни я еще увижу, и не только по телевизору, где его давали каждый вечер, а вот этих…

Где-то среди них сидел в семьдесят третьем и Ваня Зубенко, незабвенный мой старший друг, благодаря которому я и попал когда-то в «Молодой ленинец». Ваня тоже всматривался в происходящее под Бонном, и, может, даже пристальнее меня - его отец погиб где-то там, на той самой войне. А Ваня в свое время мучительно вылезал, выдирался из-под безотцовщины, как вылезает коряво из-под смерзшейся мартовской крыги потерянный кем-то обсевок. Закончил агрономический техникум, отслужил в армии, работал агрономом. Какие неподражаемые байки слушал я от него о колхозных буднях, в особенности о колоритнейшем Леонтьиче, председателе колхоза, который, если верить Ивану, говаривал: «Ваня! Знаешь, почему агроному даже труднее, чем самому Иисусу Христу? Иисус, подвернув штаны, идет босиком по воде, а агроном - по борозде…»

Правда, дальше следовало кое-что непечатное, причем и в непечатном этом Христос тоже был задействован, и я, чтоб не богохульствовать, повторять это продолжение не стану.

Агрономы вообще народ приметливый, а Ваня по природе приметлив вдвойне. Да и языком почти что в самого Леонтьича. Наверное, это и подвигло его податься на заочное отделение факультета журналистики МГУ и даже сменить со временем профессию: именно в районке мы с ним впервые и встретились.

Между прочим, все тот же легендарный, как и сам Иисус, Леонтьич его, Ивана, отрывая не только от земли, но и от сердца, в журналистику и благословил. И, напутствуя, привычно завершил рифмованную триаду, где же легче всего ходить босиком: в воде, в борозде или…

Ваня тогда только-только перебрался в «Ставрополку» на самую рядовую должность, и никто из сидящих тогда, в мае семьдесят третьего, - и Дубинин в первую голову - и предположить не мог, что именно этот вчерашний агроном, деревенская косточка, станет со временем здесь, в «Ставропольской правде», главным.

А перед этим еще побывает и помощником первого секретаря крайкома партии по фамилии Горбачёв.

Кто из них, сидевших тогда вокруг телевизора, жив и по сей час?

Вани уж точно нет.

*****

Брежнева въяве, не по телевизору, я видел дважды. Один раз живым и потом уже мертвым.

Живым - на съезде комсомола, наблюдал за ним даже пристальнее, пристрастнее, чем на похоронах. Разумеется, меня интересовал он и сам по себе. Богом его никто не воспринимал, даже в самое золотое его времечко. Просто пора обожествления власти, ее сакральности вообще уже миновала. Последним сакральным вождем в стране являлся Сталин - по словам очевидцев, причем людей вполне здравых, сам его генералиссимусовский мундир, будучи намного скромнее обычного, маршальского (по-моему, Сталин сам и придумал его, стал его дизайнером - никто ведь не знал, нигде не было расписано и утверждено, как же должен выглядеть костюм советского генералиссимуса), издавал некое завораживающее, почти плащаницы, свечение. Разоблачив культ личности, Хрущёв в действительности разоблачил саму Власть как таковую. Снял, содрал с нее мистические покровы, святую облатку. Король - гол! Она и предстала если и не совсем уж голой, то как бы во вполне человеческом уже, натуральном виде: со всевозможными вздутиями, двойными подбородками и старческими паховыми опрелостями.

Мое поколение, может быть, первое, которое уже не молилось да и не молится на власть и, будучи в меру атеистическим, вовсе не воспринимает ее «от Бога» (вообще, попробуй разбери, чего у любой власти больше - божественного или дьявольского?). И в моем тогдашнем отношении к престарелому, тоже по моим тогдашним понятиям, - сейчас же считаю, что, чем старше власть, тем она осторожнее, а стало быть, терпимее к нам, подвластным - Брежневу, больше всего было - любопытства.

В данном же случае оно подогревалось еще одним обстоятельством.

Вместе с секретарем ЦК комсомола по идеологии и его прямыми помощниками я, приданный к этой «рабочей группе» из «Комсомольской правды», где служил уже заместителем главного, ваял на «комсомольской» (позже окажусь и на партийной) даче проект брежневского выступления.

Того самого, с которым он и должен был предстать теперь на этом съезде.

«Проект» созидался загодя, аж месяца за два до события. И я еще тогда, тоже загодя, выиграл у коллег спор: угадал, какую фразу - пусть хотя бы единственную! - из нашей коллективно сопрягаемой «мататы», из нашего текста генсек все же наверняка произнесет. Спорили на бутылку, и ждать результата долго не пришлось: кто же будет ждать бутылку целых два месяца? Как только я произнес эту предполагаемую фразу, все так и повалились со смеху на длинный общий стол, за которым мы и писали.

- Дорогие товарищи!

Ясное дело, как же без нее? Без дорогих и без товарищей. Это как сейчас без уважаемых и господ. Все повалились, и я сам же и сбегал через дорогу в сельмаг за пузырем.

Произнес он ее и сейчас, на съезде. Произнесет ли что-то еще? Наше…

Больше «нашего» ничего.

Но меня даже сильнее приковало к нему другое. Как он шел к трибуне и как спускался с нее. Это был уже совсем другой человек, нежели тот, что шествовал - космонавт в открытом космосе - когда-то по летному полю под Бонном. Этот старик похож теперь на богомола, только не зеленого, а черного, хорошо приодетого, с непомерно большой, распухшей головой и тоненькими негнущимися ногами. Неуклюжего и бескрылого - такие уже не летают. Крылья в своем развитии как бы пошли вспять, от них остались только жалкие эмбриональные вытяжки.

А ведь прошло не так много лет. Мне больно смотреть на этого немощного, насекомного старика, одетого помимо добротного костюма в такие же некогда добротные, а теперь уже просто карикатурные, заученные властные жесты и переползавшего, придерживаясь дрожащей рукой за воздух, со ступеньки на ступеньку. Бог с ним, что он сказал и чего не сказал. Главное, не упал бы!..

Да, мне довелось участвовать и в физических похоронах Леонида Ильича. Стоял неподалеку от Мавзолея, на гостевых трибунах. Брежнев проплыл мимо меня, как, наверное, проплывал когда-то, в последнее свое плавание в просмоленном своем ковчеге хазарский каган по матушке-Волге… (Это сейчас она матушка - нам, а на самом-то деле она не матушка, а праматерь: и многим до нас, и Бог еще знает, кому после нас). Но сам по себе мне он уже интересен не был. Ведь я уже похоронил его, где-то двумя годами раньше. Я теперь, как и вся страна, до рези в глазах вглядывался в высокого, сгорбленного, на верблюда похожего, что по-дромадерски же уныло и отрешенно, вышагивал следом за катафалком.

Они так и пойдут. В строгом порядке. Друг за другом: Брежнев, Андропов, Черненко.

Даже бронетранспортер, по-моему, даже экипаж один и тот же…

Георгий ПРЯХИН
«Телевизор в «Ставрополке»»
Газета «Ставропольская правда»
12 июля 2017 года